– Ладно, – согласился заведующий. – Напишем.

После ухода посетителя заврекламой снял внутренний телефон и начал диктовать:

– Василь Василич, пошла шапочка: «Загубили, суки, загубили!» Первая фраза крупно: «От тюрьмы, как и от сумы, никуда не спрячешься, разве что только в новый ресторанчик при магазине Юлия Бриннера». Бриннер просил прорекламировать – деньги уже перевел. А дальше валяй про помершего большевика. Обнимаю тебя.

ПРИМОРСКИЙ РЕСТОРАН «РЖАВЫЙ ЯКОРЬ»

НОЧЬ

На веранде, уходившей тонкой стрелой в залив, сидели Исаев и жокей Аполлинарий, которого все зовут Аполлинэр, а близкие друзья – Ляля. Он размазывал пьяные слезы по щекам, часто икал. Говорил невнятные странности, глотая шипящие согласные, – ничего разобрать невозможно. Потом он уронил голову на грудь – резко как актер при выходе на поклон, подался вперед и всхрапнул – Ляля засыпает мгновенно.

Отодвинувшись от уснувшего Аполлинэра, Исаев откинулся на спинку стула, устало протянул руки вдоль тела и глубоко вдохнул йодистый океанский воздух. Сейчас, в ночи, когда единственный его собеседник спал, вокруг никого нет и не надо ни с кем поддерживать праздный разговор, отчетливо было видно, как устал Исаев.

Все прошедшие недели он провел в обществе Ванюшина. Тот был в состоянии какого-то суетливого восторга, помногу пил и требовал, чтобы наравне с ним пили все окружающие. Вызывал он и Гиацинтова, и они играли в две гитары старинные романсы. Под утро, пьянея, Ванюшин начинал ругать полковника «жандармом и кровопийцей». Гиацинтов, продолжая молча играть на гитаре, понимающе смотрел на Исаева, и они улыбались друг другу.

Часто Исаев принимал на своей квартире возле Гнилого Угла японских и американских журналистов. Со многими из них он сошелся на «ты»; был вхож в японский штаб и в американскую миссию. Здесь он перепроверял ту информацию, которая поступала к нему от Ванюшина.

Но пока еще у него не было прямого хода к военному ведомству белых, к банковским операциям Меркуловых, к министерству иностранных дел – сообщения о событиях, происходивших там, поступали к нему либо от опьяневшего к утру Ванюшина, либо – как сплетни – от иностранных журналистов. Поэтому чем дальше, тем яснее становилось необходимым найти влиятельного человека в правительстве.

Исаев все это время присматривался к секретарю премьера Фривейскому. В том нагромождении анекдотов, которые он прочитал о секретаре в папке, собранной Постышевым, два пункта оказались правильными: Фривейский отчаянно играл на скачках и потихоньку копил валюту. Как выяснил Исаев (через Чена, связанного с авантюристами, крутившимися вокруг биржи), секретарь Меркулова был в свое время арестован колчаковской администрацией в Верхнеудинске за крупную растрату, но спасся благодаря разгрому колчаковцев красными – и такие парадоксы бывали в ту пору. Он освободился из тюрьмы под видом «политического» и ринулся во Владивосток. Там познакомился с Меркуловым, приглянулся ему, удачно выполнил несколько его поручений и стал доверенным лицом. Но Меркулов сделался премьер-министром, и нежданно-негаданно Алекс Фривейский превратился из уголовника в личного секретаря и заведующего канцелярией премьер-министра белой России.

Чтобы сойтись с Фривейским, Исаев в будний день заглянул на ипподром. Памятуя рассказ своего проводника Тимохи, он познакомился с жокеем Аполлинэром и передал ему просьбу из тайги: помочь погорельцам. К этой просьбе Аполлинэр отнесся хмуро, продолжал хмуриться и вечером первого дня, когда Исаев увез его кутить, но зато на второй день Исаев был уже своим человеком на ипподроме. Он три дня просидел на пустых трибунах, наблюдая, как работали Аполлинэр и его коллеги, прогуливая своих лошадей по зеленому полю; он наблюдал, как жокеи носились по гаревой дорожке верхом, вжимаясь в седла, сделанные на заказ в Каире. Исаев что-то записывал в книжечке, обтянутой черным дерматином, и подолгу жевал карандаш, наблюдая, как Аполлинэр ласково разговаривал со своей любимицей – невзрачной Регандой-второй.

Сидел Исаев возле спящего Аполлинэра, смотрел в провальную жуть ночного залива, а на эстраде, построенной на самом берегу, надрывно и разноголосо пели цыгане:

Пускай погибну без возврата,
Навек, друзья, навек, друзья,
Но все ж покамест непрестанно
Пить буду я, пить буду я!
Я пью и с радости и скуки,
Забыв весь мир, забыв весь свет,
Твои я вижу в грезах руки,
А счастья нет, а счастья нет!

– Хочешь, погадаю, соколик? – спросила цыганка, неслышно подошедшая к Исаеву. В ночи видятся только ее глаза. Они черны и кажутся сейчас иссиня-голубыми. Зубы у нее длинные, льдистые. Только и видны в ночи глаза и зубы, а всего остального будто и нет.

– Ты как негритянка, – тихо сказал Исаев. – Что смеешься?

– Оттого, что красивый ты. Вон белый какой, – и цыганка провела темной рукой по его волосам.

– Ты Маша? – спросил Исаев.

– Ага.

– Песни петь где выучилась?

– Когда табором идем – скучно, вот и поешь.

– Нос у тебя курносый, Маша…

– Значит, бабушка с русским поспала.

– Сколько тебе лет?

– Семнадцать.

– Что шепотом говоришь?

– Оттого, что ты меня не хватаешь. Чисто мне, вот и говорю шепотом, будто в любви.

– Ах ты, красивый человек, – улыбнулся мягко Исаев и погладил девушку по щеке. – Обижают тебя?

– Нет. А может, да. И не поймешь, если обида. Привыкла. Слушай, ты позволь мне в тебя влюбиться? Я тогда ночь плакать буду, а другим лицо стану царапать…

– Зачем тебе это?

– А то пусто. И ребеночка не велят родить, говорят, тогда петь я не смогу, табор денег не получит.

– Хочешь, я тебе погадаю? – тихо спросил Исаев и взял руку девушки в свои. – Вот что тебя ждет, Машенька… Ждет тебя дальняя дорога, тройка добрых коней и молодой удалец.

Аполлинэр, проснувшись, открыл глаза и слушал Исаева не двигаясь.

– Сядете вы в коляску, – тихо, почти шепотом продолжал Исаев, – и понесетесь ото всех подальше – с бубенцами и с ветром.

– Он трефовый?

– Кто?

– Король. Который меня свиснет.

– Нет. Он червонный, красивый, в шелковой рубахе, а сам русый.

– Значит, не цыган? Тогда врешь… Меня только цыган может украсть, чтоб я ему была надолго.

– Этот тоже цыган будет.

– Старик?

– Нет. Молодой.

– Умный?

– Очень… Посадит он тебя в коляску, ноги тебе укутает мехом, гикнет – и понесут вас кони к нему в бревенчатый дом, а окно там на зеленое море глядит, и ночи там вовсе не бывает.

– Слушай, – шепнула Маша, – ты шутишь, а тебе смерть в глаза смотрит, я знаю, я в висках дрожь чую, когда с тобой говорю. Ты берегись. Ты старика берегись усатого, он тебя погубит, мукой смертной изведет…

– Маня! – закричали с освещенной эстрады. – Манюня, чавелла! Танцуй и пой последние денечечки.

Скрылась Маша в темноте, а потом, как в волшебстве, появилась из ночи на свет эстрады, и запела, да как! – мороз по коже дерет и такая смертная тоска, что плачь, пей да молись, а там – пропади все пропадом.

– Максим, – трезво сказал Аполлинэр, – ты меня извини, ты как лошадь – добрый. А я сейчас сон видел, будто моя Реганда первой придет. Только глупо все это. Ну, отстроятся они. А все равно их снова пожгут. Сейчас такая жизнь, что коням и мужикам спуска ни от кого не будет…

…А в это время побежали по городу мальчишки, размахивая над головой экстренным выпуском газет. Вопили во все горло:

– Япония начинает переговоры с красными в Дайрене! Мы преданы! Все – к оружию! Америка молчит!