Никто пока еще не знал здесь, что сразу же после объявления перерыва на конференции в Дайрене японские дипломаты, связавшись по прямому проводу с Токио, потребовали немедленного проведения в жизнь той акции, которая была заранее, еще прошлой весной, запланирована в генштабе. Генерал Тачибана, получив той же ночью директивы из Токио, посетил премьер-министра Меркулова, вручил ему памятную записку японского правительства, договор о займе в два миллиона иен на расширение торговли и в мягкой, но весьма определенной форме дал понять, что выступление белых войск должно произойти в течение ближайших суток. Меркулов, которого сдерживали от выступления сами же японцы, рассчитывая «уломать» ДВР мирным путем в Дайрене, был рад этому ночному разговору, памятной записке, составленной в весьма уважительных тонах, и договору о займе. Меркулов сам позвонил к генералу Молчанову, главнокомандующему белой армии, разбудил его, извинился за то, что пришлось поднять с постели, и попросил незамедлительно приехать в резиденцию правительства. Молчанов спросонья никак не мог найти левый сапог, долго лазал по полу и глядел под кроватью, пока наконец не обнаружил сапог в прихожей, под зеркалом. Он ходил по квартире, зевал, тянулся и в темноте искал свои вещи: раздеваясь, генерал обычно расхаживал по квартире и потом никогда не помнил, где и что оставил с вечера. Одевшись, Молчанов подставил голову под холодную воду, только тогда наконец очухался и, присев на краешек ванны, понял: неспроста этот ночной звонок. По-видимому, началось. Да, вероятно, это долгожданное начало.
И, вооруженные японцами, белые войска, объявив себя «белоповстанческими соединениями», – а Япония за «повстанцев» никакой ответственности не несет, с нее в этом случае взятки гладки – на рассвете ринулись на красных. И невдомек было русским мужикам и дворянам, шедшим на смерть во имя «освобождения» Кремля от большевиков, что истинная цель их выступления была куда как проще; оказать вооруженное давление на ДВР и таким образом гарантировать японским гражданам наибольшее благоприятствование в промышленности и торговле, позволить продажу русской земли и плавание японцам по русским рекам, то есть политические и экономические требования подтверждались военной акцией. Ибо верно считается: война – это есть продолжение политики иными средствами.
Неожиданность – первая гарантия успеха. Войска ДВР, застигнутые врасплох белыми, дрогнули и покатились назад. Началась паника. Белые наступали стремительно и жестоко. В Токио праздновали победы. Во Владивостоке начались балы и маскарады. В Чите и Хабаровске было введено осадное положение.
ХАБАРОВСК
УТРО
Слышен тяжелый грохот артиллерийской канонады. Мелко дрожали стекла в окнах постышевской квартиры. По дороге бесконечной лентой брели на запад беженцы.
Павел Петрович, осунувшийся, обросший рыжей щетиной, стоял у окна и молча курил. Жена его собирала нехитрый комиссарский скарб: узелок и чемоданишко с обитыми углами и без замка. В коляске спал младший сын Постышева. Тот, что постарше, тихонько сидел в углу, возле брата, играя в войну. Он собирал из деревянных палочек огромную пушку. А собрав, целился в спящего братишку, рычал: «Б-ба-бах», потом падал навзничь, изображая раненого, шептал тоненьким мальчишеским голоском: «Вперед, вперед! Красные орлы!» – и закрывал глаза – вроде бы «убит». А после начинал цокать – это кавалерия несется, вот все ближе и все ближе она, вот ожил наш убитый командир и стал лихим конником, вот он вскакивает с пола и кричит: «Даешь!»
– Я тебе сейчас шлепка дам, – тихо сказала мать, – разбудишь брата. Дай поспать напоследок.
В дверь легонько постучались.
– Войдите, – сказал Постышев.
– Доброе утро, – кашлянул шофер Ухалов. – Я прибыл.
– Мы на машине? – счастливо закричал сын комиссара.
– Садитесь, – сказал Постышев Ухалову, – сейчас попьем чайку на дорогу.
– Благодарствуйте, Павел Петрович, я уже отпил дома.
– Чай не водка, можно и повторить.
– Так ведь водку – ее тоже не грех повторить.
– Резонно. Садитесь, садитесь.
Ухалов опустился на краешек стула и начал сворачивать цигарку. Жена Павла Петровича разлила чай из самовара в большие пиалы. Пили они молча. Только самовар свистел по-домашнему – уютно и спокойно. А вдали – канонада. И на дороге за окнами – людской плач и конское ржание.
– Ну, я пойду к машине, прогрею, – сказал Ухалов, – спасибо за угощение.
Сынишка Павла Петровича забрался под кровать, и теперь оттуда слышны его команды, грохот «выстрелов» и цокот далеких эскадронов, несущихся на врагов. За столом остались комиссар и его жена. Они долго смотрели друг на друга, молчали, только иногда Постышев осторожно трогал руку жены.
– Дико, – сказал Постышев, – сейчас по всем людским законам мы должны говорить с тобой…
– А нам не надо, потому что все понятно.
– Да.
– Ты сейчас вспоминаешь восемнадцатый год, когда мы шли через сопки от Калмыкова.
– Я не все вспоминаю. Я вспоминаю малинник, где мы спали, и еще как деревья над нами шумели. Вроде бы море рядом слышалось.
– Ты тогда читал Гейне.
– Я помню. «Через лес широкий, зеленью одетый, всадник быстрый скачет, бешено несется…»
– А помнишь, как орал малыш, когда мы проходили пикеты белых?
– Да. У него тогда был сиплый басина.
Сын прервал возню под кроватью и крикнул:
– Какой же я сиплый?!
– Чудак, – улыбнулась грустно мать, – это же лучший комплимент для настоящего мужчины.
– А комплимент – это что такое?
– Вроде подарка.
– Как рыба?
– Какая?
– Которую едят.
– В общем, верно, – сказал Постышев, – очень точная расшифровка слову «комплимент».
– Помнишь, когда мы заблудились в тайге, ты говорил, что нам надо быть всегда вместе, потому что в старости будет мучительно жаль каждой минуты, проведенной врозь.
– Да.
– Ты не думай, я говорю это без умысла.
– Я знаю.
– Я бы мечтала остаться рядом с тобой до конца.
– Знаю.
– У тебя на висках морщинки, как у старухи, комиссар.
– Спасибо.
– Обиделся?
– А ты как думаешь?
Стекла стали дрожать еще сильней и мельче. Жена комиссара подняла из кроватки маленького, одела его, укутала шалью и протянула отцу. Постышев поцеловал сына в лоб, в щеки, потом взял на руки старшего и начал медленно играть с ним в «носы» – закрыв глаза и сморщив лицо.
Ребенку что эвакуация, что победа – все едино, если предстоит поездка на машине. Сын прощался с отцом, играл с ним в «носики», а сам поглядывал в окно на Ухалова, который возился возле автомобиля.
– Пап, – не выдержал мальчик, – мы далеко поедем на машине?
– Ты пойдешь пешком.
– Почему? Машина ведь наша.
– Это тебе кто сказал?
– Я так думаю.
– Это машина не наша, сын, и если ты станешь считать ее нашей, тогда, собственно, зря мы всю эту кашу заваривали.
– Какую кашу?
Постышев погладил сына по лицу:
– Манную.
– А это какая такая манная?
– Белая она.
– Вкусная?
– Очень, – твердо ответил Постышев. – Очень.
– Вкуснее хлеба?
– Вкуснее.
– В восемь раз?
– Да уж не меньше.
Смотрел Постышев на жену, а в глазах у нее были слезы и подбородок дрожал.
Постышев вывел своих на улицу: крики, конское ржание, детский плач. Бегут люди от белых армий на запад, прижимают матери к груди детей, волокут за собой узлы по стылой дороге. В повозках везут раненых, те стонут тихо, а лица у них серые от боли и страха.
Попрощался Павел Петрович со своими сурово, сдержанно, по-мужичьи. Но долго стоял на обочине дороги и глядел, как жена с детьми, подталкиваемая со всех сторон беженцами, шла все дальше и дальше – не оборачиваясь, чтобы не мучить его, комиссарово, сердце. А сын оборачивался, и ручонкой махал, и варежку каждый раз снимал – боялся, не увидит отец, не поймет, что это он так прощается.